От автора |
От автора
Мне давно хотелось кому-то рассказать о Володе Галочкине, даже написать что-то из его удивительной биографии, но желание это оставалось нереализованным долгие годы, до тех пор, когда мы даже видеться перестали. Мы не ссорились, причин для расставания не было никаких, разве что возраст прибавил инертности, да и новые времена с их заземленными ценностями не слишком располагали к привычной деятельности, скорее даже убивали всякое желание фантазировать. Но рассказывать о Галочкине всё равно приходилось часто, потому что описание его жизни и жизни его друзей как-то удивительно емко становилось описанием нашего времени, становилось чуть ли не романом об этих любимых нами годах. И я уверен: не только потому, что эти годы совпали с нашей молодостью. В итоге, текст этот так и не был написан, но я неоднократно, в порыве хвастовства заявлял друзьям, что вот-вот, возьмусь и напишу. Даже говорил, что план романа давно у меня в голове, надо только выбрать пару месяцев, сесть и просто записать. Прошло лет двадцать, и при ехидно-шутливых вопросах о «романе» я постоянно отвечал, что – пишется, даже почти написан… На самом деле, события моей жизни полностью обрели деловой, можно сказать расчетливо-хозяйственный вид, я стал заниматься только тем, за что хорошо платили, почти забросил свою богемную профессию художника и стал, как сказано в одном хорошем фильме - «обыкновенным шэловэком». Но всё-таки книга о Галочкине, или не о нем, а точнее – о юности, даром загубленной, не писалась не из-за новой деловой жизни, не из-за лени, а скорее потому, что не хотелось писать то, во что я не слишком уже верил. К тому же, самый изощренный вид лени – исполнение роли «делового человека»… Это можно было бы назвать слабостью характера, но это не совсем так. Мне всегда казалось, что всё хорошее уже написано, и книги нужно не писать, а читать. Разве можно писать «ещё одну», когда – вон, сколько всего умного и талантливого написано: не хватит жизни, чтобы даже список составить! Правда, так и не представляя подобного списка, почему-то всегда казалось, что мне просто не хватало литературы исповедального характера, то есть она есть, но её мало и она - не та… И потом, если очень глубоко исповедаться, да ещё и записать это на бумаге – останется ли хоть одна причина, чтобы жить дальше, жить в этой жизни, готовя себя к иной? Вот, примерно так всегда думалось. Видимо потому, что я почти не читал книг по философии, но я же – просто графоман, обещавший друзьям написать книжку о «нашем времени» и о герое нашего времени – Владимире Галочкине. А писать всякую всячину мне в этом новом, унылом, потребительском времени, которое свалилось неожиданно, пришлось очень много. В общем-то, это и стало основной работой, за которую платили деньги. Писать и продавать картины, как раньше, стало просто невмоготу – тошнотворно. Потому что появился рынок, а продавать себя на рынке было не в наших правилах. И, если честно, сама эта живопись уже не доставляла такого удовольствия, как раньше… Но продавать не себя, а свою лживую маску, свои умения и ремесла, подлаженные под угарный стиль новой жизни – почему бы и нет? Так стали поступать все, кого я знал. И даже Галочкин. Но он делал это чрезвычайно изящно: стал работать в областях, до этого им избегаемых, даже презираемых, но теперь им двигало какое-то противоречие или просто - сочетание самоиронии с презрением к заполонившему всё дилетантизму. Галочкин работал на телевидении, снимал документальные фильмы, печатался в похабно-популярных изданиях, сочинял песни для эстрадных полузвёзд… Делать всё это он умудрялся то ли с раннего утра, то ли глубокой ночью, потому что о результатах мы случайно узнавали и удивлялись. А Галочкин постоянно, как и раньше, был свободен для друзей, жил всё в том же деревянном доме в Мытищах. Ни внешность его, ни привычки, ни теплое отношение к близким людям совершенно не изменились. Чего нельзя было сказать обо мне. Я полностью ушел в накатившуюся жизнь, в эту «угарную баню» то ли из-за денег, из-за нового быта, то ли из-за нежелания оглядываться и понимать, что же произошло со всеми нами… Если бы я задумал написать портрет Галочкина (в училище портреты мне особенно удавались), то непременно изобразил бы его в темном пальто с широкими плечами, в немодной живописной шляпе, обмотанным шарфом, идущим дождливым вечером против ветра. Длинными мазками подчеркнул бы его длинные, непричесанные волосы, обязательно бы как-то обозначил, что глаза у него голубые, а облик в целом похож то ли на Любшина, то ли на Бетховена. Бетховена я представлял себе только по маленькому мутноватому портрету неизвестного мастера, да по гравюре из книжки советского времени, где композитор был изображен с героически-патетическим взором, что для Галочкина было совсем не типично. Хорошо было бы изобразить Галочкина идущим с наклоненной вправо головой, думающим о судьбах мира, и чтобы мысли эти летели ввысь, пробивая облака. И ещё, чтобы сам Галочкин был похож на готовящегося взлететь раненого орла… Но в подобном замысле уже изначально - перебор с литературщиной, воспоминания о любимых книгах, чего в живописи ни я, ни Галочкин не терпели, поэтому портрет так никогда и не был написан. До своего переезда в Мытищи Галочкин жил в непонятно чьей квартире, на одиннадцатом этаже добротного сталинского дома, но как-то вдруг ему подфартило с заказом, и он умудрился купить этот зловещего вида дом, точнее, его первый этаж, и сразу же переехал со всем своим художественным скарбом. В доме образовалась необыкновенно трогательная, романтическая атмосфера: это определялось, конечно, незаурядностью хозяина, своеобразным художническим уютом и, главное – разговорами, которые в этом доме велись. Этот дом соединял в одно целое жильё, мастерскую, клуб, многообразие характеров - такой и была многообразная наша тогдашняя жизнь. Дом этот скоро стал очень много значить для всех нас, он был полон таланта, мастерства, даже какого-то полета. Мы говорили о том, что знали и о том, чего не знали и не видели, судили обо всем честно, беспощадно, потому что были полны жаждой истины. Галочкин, казалось нам, был верен каким-то высоким идеалам, редко шел на компромисс, не говорил о том, в чем был не уверен. Казалось, что он никогда не терял оптимизма, смотрел широко раскрытыми глазами и видел чуть дальше и больше нас, его друзей и приятелей. Через год или около года после покупки дома, в нем появилась Ольга Иванова, которую Галочкин обожал, а мы относились к ней по-разному: кто-то искренне радовался за эту прелестную пару красивых, умных и талантливых людей, а кто-то воспринимал Ольгу как помеху к общению. Ольга не была, конечно, типичной «женушкой», запрещающей выпивать, засиживаться и оставаться ночевать, но при ней нельзя было особенно расслабляться: молоть чепуху, выражаться, вваливаться без звонка… Мне же она очень нравилась, особенно на портрете, который Галочкин вскоре написал в каком-то очень сдержанном стиле: небольшого размера, но притягивающем взгляд, как хорошие работы в музее. Портрет на музейную работу похож не был уже потому, что внешность у Ольги была ультрасовременной, но без модных штучек и спецэффектов. Просто Ольга была не Татьяной Лариной, а какой-то советской Мэрилин Монро, но без слащавости: острый взгляд темных глаз, прямые, цвета соломы волосы и полуспортивная, полукошачья пластика. В дополнение к внешности, Ольга тоже была художницей, училась с некоторыми из нас вместе, но выражение «свой парень» к ней абсолютно не подходило. Одевалась она в одежды собственного производства, так что каждая новая встреча с ней походила на небольшой перформанс. При всей описанной яркости во внешности, по характеру, интонациям речи, отношению к приходящим гостям и даже незнакомым людям Ольга была самим совершенством. Но почему-то любой приходящий в дом чувствовал, что ни обидеть, ни даже слегка уколоть эту милую барышню не удастся: будет дан сильный отпор. По каким признакам узнавалась эта внутренняя сила – непонятно, может быть, Ольге подсознательно присваивались черты её рыцаря? Может быть, и так… Ещё неотъемлемым атрибутом дома-клуба стал давний друг Галочкина Максим Борисов. Его почему-то никто по имени не звал, только по фамилии. Правда, у нас у большинства были какие-то полушутливые имена-клички: Михас, Сурик, Гуня, Маз… Но по фамилии звали почему-то только Борисова. По внешности он был антиподом Володи: тощий, черноволосый, нервный, с резким голосом. Если Галочкин тяготел в моем представлении к Бетховену-Любшину, то Борисов был однозначно – Паганини, только Паганини этот вечно сопливился, кашлял, кутался в свитера. За глаза мы иногда называли его «туберкулезником». Хотя, кроме вечной простуженности, телесных изъянов у Борисова не было, он был среди нас самым выносливым и в работе и в пьянстве: мог гудеть со всеми до утра, а потом ехать на свою работу на ранней электричке. Борисов был, похоже, единственным, кого Галочкин как-то выделял среди всех. Хотя это было неудивительным: они были знакомы с незапамятных времен, наверное, ещё даже до приезда Галочкина в Москву, во времена их школьной юности… Борисов, в отличие от всех нас, приходящим гостем себя не чувствовал, молчаливо подчеркивая, что он здесь – равный хозяину, а остальных милостиво терпит, дожидаясь, когда же мы все свалим, и он сможет поговорить о чем-то действительно серьёзном. Это всем было заметно, но, удивительное дело, никто на Борисова зуб не точил, и это было естественно. Авторитет Галочкина строился на полном соответствии его идей и их реализации, а Борисов для нас был просто болтуном. Оригинальным, умным, ироничным болтуном. И не больше. Кажется, Ольга относилась к нему также как и мы. Вот, собственно, и вся короткая предыстория. Сегодня утром без звонка ввалился мой старый знакомый по джазовой студии Лёня Охрименко и сообщил, что Галочкина больше нет, он умер полгода назад. Охрименко говорил со мной так, как будто мы вчера расстались, хотя не виделись мы лет десять… При этом он вываливал на мою неубранную кровать какие-то папки, свертки, плоские коробки из-под фотобумаги, приговаривая: «Ничего-ничего! Разберешься! Ты же давно обещал всё написать, так вот – разберись и напиши! Это нужно для Володи, это нужно для Ольги, это нужно для ребят, это нужно для тебя! Ты один сумеешь!» Охрименко очень быстро ушёл, обещая вернуться вечером, или завтра, или через неделю с подробными комментариями… «А про Галочкина, - сказал он, – всё здесь, всё здесь!» Архив, принесенный Охрименко, оказался совершенно бессистемным: листки, написанные от руки, напечатанные на машинке, вырезки из газет, старые фотографии, страницы, вырезанные бритвой из книг. Никаких пометок, списка принесенной макулатуры не прилагалось. Я стал медленно рассматривать бумажку за бумажкой, и вдруг комок подступил к горлу: ведь здесь все мы, вся наша жизнь и моя тоже… Как оказалось, ни одной случайной страницы не было в этом ворохе – каждая вызывала ясные воспоминания. Просто документ эпохи. После сортировки, небольшая стопка страниц оказалась рукописью Лёни, видимо, он сам хотел что-то написать, но бросил это занятие. Напечатанные листки явно принадлежали Борисову, его стиль трудно было не узнать. Вырезки из книг и газет тоже успешно прошли опознание. Я разложил всё на полу и провозился всю ночь, до самого утра. Но никакой идеи о книге в голове моей так и не родилось. Эх, Лёня! Обратился ты не по адресу… Прошло ещё полгода. Охрименко иногда звонил, спрашивал, как продвигается книга. Я всё время говорил, что пока ещё дальше набросков не продвинулся, хотя просто врал. Про книгу я, конечно, вспоминал, но роль «деловой колбасы», которую я зам себе навязал, уходя от всех проблем с семьёй и от необходимости срочно менять мировоззрение, никак мне не давала опомниться и сделать первый вздох, начать наконец-то жить. И вот, наконец, нашу никому не нужную редакцию сократили, я провалялся три месяца на диване, слушая диски, коробку за коробкой… А однажды достал огромный пакет с бумагами, которые оставил Лёня, и нарыл в нем его визитку. У меня к этому времени появился интернет, я сел и написал ему письмо, содержащее чистое враньё. Зачем я это сделал? Наверное, так я решил начать новую жизнь… «Дорогой Лёня! Всё-таки моя работа над книгой близится к концу. Я долго не мог найти форму для неё, а потом решил: не надо никакой формы! Я просто пересказываю всё то, что ты принес в своём пакете, а как это между собой свяжется воедино, мы с тобой вместе решим, когда ты, наконец, ко мне сам приедешь. Всё-таки идея принадлежит тебе, значит, за тобой будет и общая редакция. Согласен? А пока так. Это будет вроде письма в издательство… Итак, книга сознательно не носит броского названия. Имена персонажей невыразительны. Формат, концепция, художественное оформление - все это служит метафорой антимодного чтения, выходящего за привычные рамки книги в мягкой обложке… В отличие от многих других «альтернативных проектов», книга только маскируется под развлекательное действо, хотя это – скорее опыт, наблюдение за процессом мышления интересных автору людей. Эти наблюдения и есть главные герои, конфликт и сюжет происходящего. Автор не «пишет» книгу, а направляет процесс мышления героев, и поэтому сознательно остается вне их действия. Книга - не просто череда нескольких разговоров: вектор беседы, заданный автором, в течение повествования неоднократно меняет свое направление, превращая текст в игру, цель читателя в которой - не упустить ход мысли участников. Особой задачей автор ставил изобретение «неоэзопового» языка в тот период нашей жизни, когда шифровать уже ничего и не надо, но говорить прямо категорически не хочется по причине очевидной самоиронии автора и стойкого неприятия любого проявления пафоса. Рабочее название книги - «Простое и сложное или Бутовского, 17». Действущие лица: Галочкин Владимир Петрович, Борисов Максим Андреевич, Ольга Сергеевна Иванова, Леонид Олегович Охрименко, брат Галочкина, Михаил Петрович Громов (Михас), журналист Николай Урывчиков… Ну, имена мы с тобой вместе поменяем, если хочешь… С названием до сих пор большая проблема. Так что жду твоих идей по этому поводу. Но главное – ты так и не рассказал, чем закончилось следствие, а без этого, сам понимаешь, я не могу продолжать. Поэтому работа и приостановилась. Видишь, у меня появился интернет, так что я тебе буду частями высылать, а ты сообщай мне своё мнение… Твой друг М.» Вскоре Охрименко позвонил мне, опять таким же тоном, будто мы утром виделись: «Слушай, приехать пока не могу, завтра уезжаю в Крым. Ты уж продолжай как начал, без меня… А следствие не закончено. По всей видимости, его просто скоро закроют, как это обычно у нас бывает. Но книгу ты всё равно напишешь! Ты что, забыл, о чем мы договаривались? А главное, не ври мне! Я знаю, что ты ещё ничего не написал! Не забывай всё-таки, что я следователь, и надуть меня тебе не удастся! Ну, до скорого! Я приеду через месяц… Кстати, фамилия Галочкин мне понравилась… Что-то не припомню никого с такой фамилией… Оставь!». Мне стало ужасно стыдно перед Лёней, я тут же достал красный фломастер и начал лихорадочно делать пометки в архиве: печатать – не печатать… У меня вдруг возникла идея: отнести весь этот ворох своей бывшей машинистке, она печатать умеет с любого почерка, а потом, уже имея готовые тексты, что-то и придумается… У Лены-машинистки было, видимо, туго с деньгами, поэтому уже через четыре дня она позвонила, сказав, что можно работу забирать. Я сбегал к ней домой, и оказалось, что она ещё и распечатала всё это на принтере и сама рассортировала по авторам и сюжетам. Лена – барышня незаурядная, я никогда не мог понять, почему она так долго в машинистках засиделась… В итоге я поправил немного то, что было распечатано, и вот что у меня есть на сегодняшний день… Только наверняка читать это никто не будет. Это ведь никакой не роман, не повесть, не киносценарий. Просто наша жизнь. Я знаю десятки людей, которые интереснее расскажут. Но такие написанные и никем не прочтенные страницы – как детские «клады» из фантиков под стеклышком в земле… |
Свидетель Борисов |
Свидетель Иванова |
Следователь Охрименко |